Литературное  влияние Востока на Запад, насколько оно засвидетельствовано памятниками,  представляется мне единственно существенным - потому что оно и может быть  доказано, и должно быть устойчивее. Рассказы паломников и монголов-номадов мы  должны принять на веру, тогда как не нужно особого усилия мысли, чтобы понять,  почему повести из Панчатантры и Семи мудрецов так долго удержались в народном  сознании Запада. Мы знаем, хотя и в общих чертах, литературную историю этих  сборников, знаем, когда европейцы открыли их впервые, какие с них сделаны были  переводы, познакомившие западное общество с сюжетами, которые до тех пор были  ему неизвестны.
     Эта точка зрения  на предмет определила и выбор моей темы: европейские повести о Соломоне.
     Основа этих  неканонических повестей обличает происхождение с дальнего востока: буддийского  и иранского; но в Европу они проникли уже с именем Соломона, что указывает на  посредство среды, оставившей на них  это  библейское имя. Таким образом, одна посредствующая форма перехода достаточно  выяснилась. На этой первой степени стоит талмудическая сага о Соломоне,  перешедшая впоследствии и к мусульманам, и, может быть, другое своеобразное  видоизменение той же саги, которое я гадательно отнес на счет дуалистических  сект, проводивших в средневековое христианство религиозные воззрения и легенды  арийского Востока. В той и другой редакции соломоновская легенда проникла в  христианскую Европу, вместе с другими статьями такого же двоеверного характера,  и заняла здесь место в ряду отреченных книг. Это - третья ступень перехода. У  нас есть известие, что в конце пятого века апокриф о Соломоне был знаком на  Западе, и что против него тогда уже восставала римская церковь. К южным  славянам он принесен был, без сомнения, из Византии. Другие западные  свидетельства от десятого века позволяют заключить, что уже в эту пору западная  рецензия отличалась особым характером, например, собственных имен, который  потом упрочился за ней и составит ее отличие от восточной, т.е. византийско-славянской.  - С десятого века, или вернее с XI-го,  мы наблюдаем новое явление: апокрифическая повесть переходит в народ и  народнеет; она дает содержание повестям, романам и фабльо, и доходит до  анекдота и прибаутки. Так было на западе; но и в восточной группе происходит  подобное брожение, хотя мы и не знаем, когда оно началось: отреченная статья  разбилась на книжную повесть, русскую былину, на сербские и русские сказки. -  Это уже последний период развития, в котором мы довольно ясно продолжаем  отличать две группы: западную латинскую и византийско-славянскую. Обе они  развиваются своеобразно, иногда далеко расходясь в своих результатах, причем,  преимущество вымысла и поэзии бесспорно принадлежит западу; иной раз они  смешиваются: западные повести о Соломоне, в своих народных переработках,  проникли, может быть, в XVI  и XVII в., и в Россию,  так что позднейшие русские сказания могли отразить на себе следы двух  разновременных влияний: над старой византийской легендой в них наслоились  западные рассказы, юмор которых заслонил серьезное содержание их далекого  отреченного подлинника.
     Последние судьбы  соломоновской саги в Европе представят мне хороший образчик такого же обратного  перехода. Памятник литературно законченный, создавшийся при определенных  исторических условиях, мог в известную пору пройти в чуждое общество и,  благодаря некоторым изменениям в именах и чисто внешнему историческому  приурочению событий, одеться там во все краски народности и не только  обнароднеть, но и представиться домашней, своей сагой. Так смотрят обыкновенно  на знаменитое сказание о Мерлин и Артуре, в котором я открываю последний  отголосок соломоновского апокрифа.
     Если я верно  истолковал генезис мерлиновой легенды, то для истории европейской романтики  получилось несколько общих выводов, которые я попытаюсь формулировать. Не один  роман о Мерлин основан на апокрифе; как известно, и легенда о св. Граале, одна  из самых популярных в цикле Круглого стола, стоит в таких же отношениях к  Никодимову евангелию. На столько мы принуждены будем ограничить участие народной  кельтской фантазии в создании так называемых бретонских романов: источники  некоторых из них оказываются не только литературные, но и не народные в том  смысле, чтобы они принадлежали поэзии какой бы то ни было европейской  национальности. Легенда о Соломоне, например, пришла к нам с дальнего Востока и  у нас преобразилась. И не одна она. С половины XII-го века и в XIII-м веке литературы романских и  германских народов  представляют в этом  отношении интересное явление. Происходит изменение в литературных вкусах и  формах. В городах, начинавших тогда пробуждаться к новой политической  деятельности, является род фабльо, городские рассказы полные юмора, с задатками  общественной критики; феодалы изменяют своим былевым песням(chansons de geste) и увлекаются  фантастической небывальщиной романов d’venture,  к которым может быть отнесен вообще весь цикл Круглого стола. В содержание  фабльо вошло много не своего, не национального элемента из восточных сказочных  сборников, вроде панчатантры и Семи мудрецов; но и в романах d’venture этот элемент преобладает, они также не национальны, их  сюжеты принесены с Востока, иногда в форме апокрифов, мистический тон которых  сообщил им особый, им свойственный колорит. Факт сам по себе довольно  знаменательный. Европа переживала тогда новую фазу своего существования;  неудивительно, что новые литературные формы явились выражением новых  потребностей жизни. Поднимается городская община в постоянном протесте со  связывающим ее феодальным строем; феодализм перерождается в рыцарство, с  меньшей привязанностью к земле и дедовским обычаям, с новым идеалом женщины и  любви, с мистическими стремлениями духовно-рыцарских братств. Старая народная  сказка, церковная легенда, в которые привыкли так набожно верить, не отвечали  целям общественной сатиры и тому духу реализма, который так отличает умственный  склад средневекового города; с другой стороны, нельзя же было заставить  Роланда, этого грубоватого любовника Оды, вздыхать как Ланцелот, ни оливье  отправить на поиски за туманными тайнами св. Грааля. Между тем, все это  желалось выразить, и потребность в ином содержании рассказов явилась сама  собою.
     Чем безразличнее  их сюжеты в национальном смысле этого слова, чем менее они связаны со своей  стариной, от которой надо было отделаться, тем лучше, тем свободнее чувствовали  себя относительно них новые люди. Так явилась литература Фабльо и романы об  Артуре и Мерлин, о Ланцелоте и Жиневре. Мы вступили во вторую половину средних  веков.
     Так представляю  я сам себе общие результаты моего труда, если бы познакомиться с ними, в  переводе или извлечении, тех иностранных ученых, которым принадлежит честь  почина в исследовании повествовательной литературы средневековой Европы. Пока  не могу выразить здесь моей благодарности лицам, способствовавшим моему делу  советом, книгами или указаниями: Н.И. Барсову, Э.В. Барсову, А.Ф. Бычкову, В.Г.  Василевскому, А.Е. Викторову, В.Ф. Гиргасу, Н.И. Костомарову, В.И. Ламанскому,  П.И. Лерху, И.И. Срезневскому, М.И. Сухомлинову, Н.С. Тихонравову, А.И. Шифнеру  и Д.А. Хвольсону.
     Моим товарищам,  О.Ф. Миллеру и И.П. Минаеву, книга эта посвящается особо.
 
Александр  Веселовский