Предисловие книги: Старый порядок и революция / Токвиль; Пер.: Виноградов П.Г. (Под ред.) - М.: Тип. А.Г. Кольчугина, 1896. - 353 с. - формат А5 - репринтная копия

Предисловие к русскому переводу.

    Книга Токвиля о «Старом порядке и революции» была дважды издана в переводе на русский язык, но эти переводы давно вышли из продажи. А между тем крайне желательно, чтобы названное сочинение не было позабыто русской образованной публикой. Оно занимает видное место среди отборных произведений европейской мысли. Сорок лет прошло со времени его появления, и тем не менее ни одно из его основных положений не устарело, оно является по-прежнему главной оценкой переворота, совершившегося в конце прошлого века. Ученые неустанно работали за эти сорок лет над обогащением наших сведений по «Старому порядку и революции», материал получал иногда освещение с иных сторон, чем те, которых коснулся Токвиль, и все-таки его книга является лучшим введением к предмету и лучшим суждением о причинах и направлении революции.
   При беглом чтении «Старый порядок» произведет, быть может, не совсем верное впечатление. Может показаться, что автор более литератор, чем ученый, что его сжатое, изящное, тщательно выработанное и несколько высокопарное изложение опирается скорее на общие соображения, чем на близкое знакомство с фактами: нет ссылок, не видно никакого ученого аппарата, только в прибавлениях находим несколько более специальный разбор некоторых вопросов, да и там автор старается избежать подробностей, сообщает лишь примеры. Но при более внимательном изучении книги читатель поверит автору, что иная короткая глава стоила годовой работы и что вся книга является результатом «очень большого труда». Специалистам приходится сожалеть, что Токвиль, из внимания к художественной форме, не захотел сообщить все свои доказательства, но как раз специальные исследования последних лет лучше всего показывают, как глубоко продуманы и тщательно взвешены его заключения. И если избранный автором способ изложения лишает нас возможности проверить специальные разыскания, зато законченный труд представляет, несмотря на свою историческую тему, образец политического рассуждения: в нем нет ничего лишнего и случайного, весь материал, предлагаемый читателю, использован для установления выводов.
   Переворот 1789-го года был для Токвиля не просто крупным событием, возбуждающим ученую любознательность, а как бы узлом, в котором сходятся нити прошедшего и современности. От него приходится начинать всякому, кто хочет уразуметь настоящее положение Франции и не одной Франции. Задачи, имеющие такое значение для современного быта, представляют всегда особые трудности, потому что при разрешении их почти невозможно наблюдать спокойно и рассуждать беспристрастно. По немецкой пословице—никому не дано перепрыгнуть через свою тень, и в книге Токвиля мы найдем не один раз следы его политических взглядов. По происхождению и воспитанию он был аристократ, по характеру и убеждениям — либерал-индивидуалист, и он выбрал темы для своих работ — о демократии в Америке и о происхождении французской революции — потому что был глубоко заинтересован не только теорией, но и практикой демократического движения и политической свободы. Но хотя бы нам и показалось иной раз, что как аристократ и либерал он не совсем верно понял то или другое явление, хотя бы в иных случаях его приговор показался слишком строгим или объяснение не вполне достаточным, нельзя не признать что в общем Токвиль сумел выдержать ответственную роль ученого, т.е. судьи. Он был слишком крупный человек, чтобы гоняться за мелкими партийными прибылями, и слишком идеалист, чтобы на минуту усомниться в силе и пользе истины. И насколько можно говорить об объективности в исторических исследованиях, настолько Токвиль был объективен — не по холодности ума, а по чувству долга.
   Трудно в такой книге отметить наиболее существенные выводы: внимательный читатель найдет, что каждая страница вызывает на размышления. Но, может быть, не лишнее напомнить самые общие вопросы — как бы отвлеченные категории, — о которых идет речь.
   Между «Демократией в Америке» и «Старым порядком», между работой молодости и работой зрелого возраста существует самая тесная связь. В первом сочинении автор рассматривал демократическое движение при наиболее выгодных условиях и пришел к двум главным выводам: политическая свобода - вносит необходимую примись идеализма в демократическую жизнь, которая иначе легко может унизиться до грубого и мелочного себялюбия; лучшей опорой политической свободы в демократиях служит децентрализация и местное самоуправление.
   В истории Франции Токвиль изучал обратную сторону медали. Революция, написавшая на своем знамени - «свобода и равенство», скоро отказалась от первого девиза, а второй присвоила себе Наполеоновская империя, т.е. демократическая диктатура. Объяснение нашлось не в ошибках революционеров и не в случайных обстоятельствах конца прошлого века, а в том воспитании, которое получил французский народ при Старом Порядке. Самые характерные условия современной французской жизни были медленно и прочно выработаны ранее 1789 года, и «переворота» не изменил их, а перенес в новую обстановку. Несмотря на множество привилегий и сословных разделений французское общество XVIII века было уже по существу уравнено, и оставалось только устранить внешние разгородки, чтобы раскрыть это равенство. Если и раздавались жалобы на королевскую власть, зато народ вполне усвоил взгляд, что о всех общих делах должно заботиться централизованное правительство, и вопрос о том, в чьих руках будет правительственная власть, оказался вопросом второстепенным. Революция ломала историческую действительность в угоду отвлеченным теориям, но могущество отвлеченных теорий сложилось задолго до революции в ту эпоху, когда общество отвыкало от всякого участия в политической деятельности.

Павел Виноградова

 

Предисловие автора.

    Предлагаемая книга — не история Революции. Эта история была написана слишком блестящим образом, чтобы ее переделывать; моя книга — только этюд об этой революции.
   В 1789 году Французы совершили величайшее из всех, когда-либо сделанных народами, усилий для того, чтобы отрезать себя от своего прошедшего и отделить бездной то, чем они были, от того, чем они желали быть впредь. С этой целью они приняли всевозможные предосторожности, чтобы не перенести чего-нибудь из прошлого в свое новое положение: они всячески насиловали себя, чтобы сделать себя непохожими на своих отцов; словом, они сделали все, чтобы стать неузнаваемыми.
   Я всегда был того мнения, что они гораздо менее успели в этом своеобразном предприятии, чем могло казаться со стороны, и чем сами они думали первоначально. Я был убежден, что, сами того не зная, они удержали из старого порядка большую часть чувств, привычек и даже идей, с помощью которых они вели революцию, разрушившую этот порядок, и что, сами того не желая, они воспользовались его обломками для постройки здания нового общества; так что, для того, чтобы хорошо понять и революцию, и ее творение, мне было необходимо на мгновение забыть Францию, какою мы ее видим теперь, и вызвать из могилы другую Францию, — ту, которой уже нет. Это я и попытался сделать в предлагаемой книге; но оказалось, что моя задача труднее, чем я предполагал.
   Первые века монархии, средние века, возрождение были предметом громадных трудов и очень глубоких исследований, познакомивших нас не только с фактами, совершавшимися тогда, но и с законами, обычаями, духом правительства и нации в эти различные эпохи. Никто до сих пор не дал себе труда рассмотреть подобным же образом и так же близко восемнадцатый век. Мы воображаем, будто нам очень хорошо знакомо французское общество того времени, потому что ясно видим то, что блистало на его поверхности, потому что подробно знаем историю наиболее знаменитых личностей, живших тогда, и потому что интересные и красноречивые критические работы довершили наше знакомство с творениями великих писателей, украшавших то время. Но что касается способа, каким велись дела, действительной практики учреждений, действительного взаимного положения классов, что касается положения и чувств тех классов, которых в то время еще не было ни видно, ни слышно, что касается самой сущности мнений и нравов, — обо всем этом мы имеем лишь смутные и часто ошибочные представления.
   Я задался мыслью проникнуть в сердце этого старого порядка, столь близкого к нам по числу лет, но заслоняемого Революцией.
   С этой целью я не только перечитал знаменитые сочинения XVIII века; мне хотелось изучить те многочисленные книги, которые менее известны и менее заслуживают известности, но, будучи неискусно составлены, тем явственнее, может быть, обнаруживают действительные инстинкты времени. Я постарался как можно лучше ознакомиться со всеми официальными документами, в которых французы могли, при приближении Революции, высказать свои мнения и вкусы. Протоколы Штатов и, впоследствии, провинциальных собраний многое выяснили мне в этом отношении. Особенно много я извлек из наказов, составленных тремя сословиями в 1789 г. Эти наказы, оригиналы которых образуют длинный ряд рукописных томов, навсегда останутся завещанием старого французского общества, последним выражением его желаний, подлинным заявлением его последней воли. Этот документ — единственный в истории. Но я не удовольствовался им.
   В тех странах, где государственная администрация приобрела могущество, появляется мало таких идей, желаний и страданий, встречается мало интересов и страстей, которые раньше или позже не обнажились бы пред ней. Посещая архивы этой администрации, мы не только приобретем очень точное знакомство с ее действиями, — перед нами откроется вся жизнь страны. Иностранец, которому бы выдали сегодня все конфиденциальные корреспонденции, наполняющие картоны министерства внутренних дел и префектуру скоро знал бы о нас больше, чем знаем мы сами. В XVIII веке государственная администрация была уже, как увидит читатель этой книги, очень централизована, очень могущественна, необычайно деятельна. Она беспрестанно помогала, препятствовала, дозволяла. Она многое могла обещать и многое дать. Она уже влияла тысячами способов не только на общий ход дел, но и на судьбу семейств и на частную жизнь каждого отдельного лица. Вдобавок, она была чужда гласности, вследствие чего люди не боялись открывать ее глазам самые тайные свои затруднения и беды. Я употребил очень много времени на изучение того, что нам осталось от нее частью в Париже, частью в различных провинциях.
   При этом, как я и ожидал, Старый Порядок предстал предо мной, как живой, со всеми своими идеями, страстями, предрассудками и обычаями. Здесь каждый высказывался, не стесняясь и открывая свои заветнейшие мысли. Таким образом я приобрел о старом обществе много сведений, которых не было у современников, потому что у меня перед глазами было то, что никогда не открывалось их взорам.
   Подвигаясь вперед в этом исследовании, я удивлялся, встречая на каждом шагу во Франции того времени огромное количество черт, поражающих нас в современной Франции. Я находил множество понятий, которые раньше считал порождением Революции, множество идей, исходивших, как мне казалось, от нее одной, тысячу привычек, которые, по общему мнению, дала нам только она; я повсюду находил корни современного общества глубоко вросшими в эту старую почву. Чем больше я приближался к 1789 году, тем явственнее различал тот дух, под действием которого революция образовалась, родилась и росла. Мало-помалу перед моими глазами открылась вся физиономия этой революции. Она уже заявляла свой темперамент, свой гений; это была она сама. Я находил не только основные мотивы того, что ей предстояло сделать при своем первом усилии, но еще более, — указания на то, что ей суждено было создать надолго; потому что Революция имела два фазиса, весьма отличных друг от друга: первый, в течение которого Французы, казалось, хотели все уничтожить в своем прошлом, и второй, когда они из прошлого снова берут часть того, что покинули. Есть большое количество законов и привычек старого порядка, которые таким образом внезапно исчезают в 1789 г. и снова показываются нисколько лет спустя, как некоторые реки скрываются под землею, чтобы вновь появиться немного далее и показать те же воды новым берегам.
   Непосредственная задача сочинения, которое я предлагаю вниманию публики, состоит в том, чтобы объяснить, почему эта великая революция, подготовлявшаяся одновременно почти на всем материке Европы, вспыхнула у нас раньше, чем в других местах; почему она как будто сама собой вышла из общества, которое ей предстояло разрушить, и, наконец, — как могла старая монархия пасть так окончательно и так внезапно.
   Но этим я не думаю ограничить предпринятый мной труд. Я намерен, если достанет времени и сил, чрез все превратности этой длинной революции проследить тех самых Французов, с которыми мы на такой короткой ноге жили при Старом Порядке, и которых этот Старый Порядок вскормил, проследить, как они видоизменяются и преобразуются сообразно событиям, но однако же остаются верными своей природе и постоянно вновь появляются пред нами с несколько отличной, но всегда узнаваемой физиономией.
   Сначала я мысленно пробегу вместе с ними первоначальную эпоху 89 года, ту эпоху, когда равенство и свобода одинаково дороги их сердцу; когда они хотят создать не только демократические, но и свободные учреждения; не только разрушить привилегии, но признать и санкционировать права; время молодости, энтузиазма, гордости, великодушных и искренних страстей, — время, память о которому несмотря на все его ошибки, люди сохранят навсегда, и которое еще очень долго будет тревожить сон всех тех, кто захочет подкупить или поработить их.
   Быстро проходя по следам этой революции, я постараюсь показать, какими событиями, какими ошибками и разочарованиями те же Французы были приведены к тому, что покинули свою первоначальную цель и, забыв о свободе, пожелали сделаться только равными рабами властителя мира; каким образом, затем, правительство, более сильное и гораздо более абсолютное, чем-то, которое было низвергнуто Революцией, захватывает и сосредоточивает в себе все виды власти, подавляет все вольности, купленные такой дорогой ценой, и ставит на их место пустые призраки, называя верховенством народа голосования избирателей, не имеющих возможности ни сноситься, ни вступать между собою в соглашения, ни выбирать, называя свободным вотированием налога — изъявление согласия со стороны безмолвных или порабощенных собраний; и как это правительство, лишая нацию всех средств самоуправления, отнимая у нее основные гарантии права, свободу мысли, слова и печати, т.е. все, что было самого драгоценного и благородного в победах 89 г., всё таки украшает себя великим именем этой эры.
   Я доведу свое исследование до того момента, когда революция, по моему мнению, приблизительно заканчивает свое дело и дает начало новому обществу. Тогда я приступлю к рассмотрению этого общества; я постараюсь различить, в чем оно похоже на предшествующее и в чем отлично от него, что мы потеряли в этой громадной всеобщей смуте и что выиграли в ней, и, наконец, попытаюсь предсказать наше будущее.
   Часть этого второго труда набросана вчерне, но еще не достойна быть представленной публики. Суждено ли мне ее окончить? Кто может это сказать? Судьба отдельных лиц еще гораздо темнее судьбы народов.
   Я надеюсь, что настоящая книга написана без предрассудков, но не буду утверждать, что она написана бесстрастно. И едва ли позволительно французу ничего не чувствовать, когда он говорит о своей стране и думает о своем времени, Итак, я сознаюсь, что, изучая наше старое общество во всех его частях, я никогда вполне не терял из виду современного общества. Я желал уяснить себе не только недуг, от которого погиб больной, но и те условия, при которых он мог избегнуть смерти. Я поступал подобно тем медикам, которые в каждом погибшем органе стараются уловить законы жизни. Моей целью было нарисовать такую картину, которая была бы строго точна и в тоже время могла бы сделаться поучительной. И вот, каждый раз, когда я встречал у наших отцов какую-нибудь из тех черт доблести, который нам всего необходимее, и которых у нас теперь почти вовсе нет, — например, истинный дух независимости, любовь ко всему великому, веру в себя и в дело, — я их подчеркивал; и точно также, встречая в идеях, в законах, в нравах того времени следы тех пороков, которые, погубив старое общество, разъедают нас и теперь, я старался ярче осветить их, для того, чтобы, видя ясно зло, уже причиненное нам мы лучше могли понять тот вред, который они все еще могут нам принести.
   Я сознаюсь, что меня не останавливала боязнь оскорбить то или другое лицо или класс общества, те или другие мнения или воспоминания, как бы они ни были почтенны, если это оказывалось необходимым для выполнения моей задачи. Я делал это часто с сожалением, но всегда — без угрызений совести. Пусть те, кому я таким образом мог быть неприятен, извинят меня в виду той бескорыстной и честной цели, к которой я стремлюсь.
   Многие, может быть, обвинят меня, в том, что я в этой книге выказываю совершенно несвоевременную любовь к свободе, до которой, как меня уверяют, никому теперь нет дела во Франции.
   Я только попрошу тех, кто предъявит мне этот упрек, принять во внимание, что такая склонность существуете у меня очень давно. Более двадцати лет тому назад, говоря о другом обществе, я писал почти дословно то же, что читатель найдет в этой книге.
   В сумраке будущего можно уже открыть три очень ясные истины. Первая из них — та, что все современные люди увлечены какой-то неведомой силой, которую можно надеяться урегулировать и замедлить, но не победить, и которая то медленно толкает, то с силой мчит их к уничтожению аристократии; вторая — та, что из всех обществ в мире всего труднее будет надолго избегнуть абсолютного правительства тем, в которых аристократии уже нет и не будет; наконец, третья истина состоит в том, что нигде деспотизм не ведет к более гибельным последствиям, чем в таких именно обществах; потому что в них он больше, чем всякий другой род правительства, способствует развитии всех пороков, которым эти общества специально подвержены, и таким образом толкает их в ту самую сторону, куда, следуя природному влечению, они уже склонялись.
   В них люди, уже не связанные друг с другом ни кастой, ни сословием, ни корпорацией, ни родом, слишком склонны заботиться только о своих частных интересах и, всегда занятые только собою, погрязают в узком индивидуализме, который заглушает всякую общественную добродетель. Деспотизм не только не противодействует этой склонности, но делает ее непобедимой, потому что он отнимает у граждан всякую общую им страсть, всякую надобность друг в друге, всякую необходимость взаимного понимания, всякий повод к совместной деятельности; он, так сказать, закупоривает их в частной жизни. Они, уже стремились разделиться: он совершенно разобщает их; они начали охладевать друг к другу: он их обращает в лед.
   В обществах демократических, где нет ничего прочного, каждый ежеминутно терзается страхом быть оттесненным вниз и страстным желанием подняться повыше; и так как деньги, став главным признаком, разделяющим людей и отличающим их друг от друга, в то же время приобрели необычайную подвижность, беспрестанно переходят из рук в руки, преобразуют общественное положение людей, возвышая или принижая семьи, — в таких обществах не существуете почти никого, кто не был бы вынужден делать отчаянные и постоянные усилия с целью сберечь или приобрести деньги. Таким образом желание богатства во что бы то ни стало, искание прибыльных афер, страсть к барышу, погоня за благосостоянием и материальными наслаждениями являются в таких обществах самыми обычными страстями. Здесь эти страсти свободно распространяются во всех классах, проникая даже в те из них, которым они раньше были наиболее чужды, и, если предоставить им волю, в короткое время могли бы совершенно расслабить и развратить нацию. Природе же деспотизма свойственно содействовать их развитию и распространению. Эти расслабляющие страсти служат ему пособницами; они отвлекают внимание и занимают воображение людей вдали от общественных дел и заставляют их дрожать при одной мысли о революции. Один деспотизм может доставить им убежище и мрак, дающие простор алчности и дозволяющие наживать бесчестные барыши, не огорчаясь бесчестьем. При отсутствии деспотизма эти страсти были бы сильны; под его сенью они господствуют.
   Одна свобода может в таких обществах успешно бороться с свойственными им пороками и удержать эти общества на наклонной плоскости, по которой они скользят. И в самом деле, она одна может извлечь граждан из того состояния изолированности, в котором удерживает их самая материальная обеспеченность и заставить их приблизиться друг к другу, она согреет их душу и ежедневно будет их соединять необходимостью понять, убедить друг друга и нравиться друг другу при выполнении общего дела. Она одна способна оторвать их от денежного культа и от мелкой будничной сутолоки частных дел, чтобы заставить их ежеминутно чувствовать свою связь с отечеством; она одна от времени до времени на место погони за материальной обеспеченностью ставит более энергичные и возвышенные стремления, доставляет честолюбию более значительные цели, чем приобретение богатств, и творит свет, дающий возможность видеть и судить пороки и добродетели людей.
   Демократические общества, лишенный свободы, могут отличаться богатством, изысканностью, блеском, даже великолепием, могут быть сильны весом своей однородной массы; в них можно встретить качества, украшающие частную жизнь, — можно встретить хороших отцов семейства, честных торговцев и весьма почтенных собственников; мы найдем в них даже добрых христиан, потому что отчизна христиан — не от мира сего, и христианство славно тем, что порождало истинно религиозных людей среди величайшей испорченности нравов и при самых худших правительствах: Римская империя, в эпоху своего крайнего упадка, была полна ими. Но в среде подобных обществ,— говорю смело, — никогда не окажется великих граждан и тем менее — великого народа, и я не боюсь утверждать, что общий уровень сердец и умов никогда не перестанет понижаться, пока равенство и деспотизм будут соединены в них.
   Вот что я думал и говорил двадцать лет тому назад. Признаюсь, с тех пор ничего не случилось в мире такого, что заставляло бы меня думать и говорить иначе.
   Так как свое хорошее мнение о свободе я высказывал когда она была в милости,—надеюсь, не покажется предосудительным, что я упорствую в этом мнении теперь, когда свободу отвергаюсь.
   Притом следует принять во внимание, что даже в этом отношении я меньше расхожусь с большинством своих противников, тем сами они, может быть, предполагают. Где тот человек, который от природы был бы так низок душой, что, считая нацию способной сделать хорошее употребление из своей свободы, предпочтет зависать от чужого усмотревши и каприза, а не следовать законам, в установления которых он сам принимал бы участие? Я думаю, что такого человека не существует. Сами деспоты не отрицают того, что свобода прекрасна; только они желают ее для себя одних и уверяют, что все остальные люди совершенно недостойны ее. Следовательно, предмет разногласия заключается не в том, какого мнения надо быть о свободе, а в более или менее высокой оценки людей; и можно с полным правом сказать, что расположение, обнаруживаемое к абсолютному правительству, находится в точном соответствии с презрением, испытываемым к родной стране. Я попрошу позволения повременить еще немного, прежде чем проникнусь сознанием законности этого чувства.
   Я могу, кажется, сказать без похвальбы, что книга, которую я предлагаю в настоящую минуту читателям, представляет результата очень большого труда. Найдутся в ней коротенькие главы, который стоили мне по году изыскали, и больше. Я мог бы наводнить примечаниями нижнюю половину моих страниц, но я предпочел привести лишь немногие и поместить их в конце тома с указанием страниц текста, к которым они относятся. В них читатель найдет примеры и доказательства. Я не откажусь представить их в большем количестве, если эта книга покажется кому-нибудь стоящей того, чтобы их потребовать.